Александр Эткинд – историк
русской культуры, профессор Кембриджского университета, научный руководитель
Центра культуральных исследований постсоциализма Казанского федерального
университета. Его книга «Внутренняя колонизация. Имперский опыт России» готовится
к печати в серии «Библиотека “НЗ”».
Александр Эткинд
Петромачо, или Механизмы демодернизации в ресурсном государстве
Я наблюдаю со стороны российские события 2012 года, которые можно
определить, мне кажется, как конфликт между знанием и капиталом. Обе стороны
продолжают удивляться, каждая своему, а между тем умные становятся все беднее,
а богатые все глупее. Пытаясь понять недоумение обеих сторон, я хочу первым
делом сказать, что эта ситуация несовременна или антисовременна. Модернизация и
меритократия – две стороны одной медали. Без открытого доступа в элиту,
социальных лифтов, творческого разрушения современность невозможна. В недавней
книге классика институциональной экономики, Дугласа Норта, с соавторами, так и
говорится: современные общества это общества открытого доступа в элиту;
современность и есть открытость элиты, это главное из многих ее определений[1]. Рынок,
капитализм, демократия и современное государство – это все механизмы
меритократии, которые экономически и политически мотивируют лучшие достижения
самых успешных субъектов, индивидуальных и институциональных. Чтобы избежать
непонимания, хочется еще раз подчеркнуть: речь идет не только о рынке, но и о
множестве нерыночных механизмов, включая само государство. На свете – точнее, в
современном мире – есть множество вещей, людей и институтов, ценность которых
определяется не только рынком. Примеры можно приводить страницами – от
спортивных достижений до качеств политического лидера, от литературных премий
до рейтинга университетов, от оценки диссертации до стоимости национальной
валюты. Именно потому, что их ценность не определяется и не может быть
определена только рынком, современное общество выстраивает институты, функция
которых состоит в ценностных суждениях, сообразных с высокими идеалами и
мелкими правилами. Эти суждения принадлежат современности и определяют ее.
Институты, которые подлежат этим ценностным суждениям, и институты, которые их
производят, и составляют современное общество. Механизмы современности делают
экономический рост зависимым от эффективной демократии, иначе говоря
меритократии, а демократические процессы зависимыми от экономического роста.
Норт и его коллеги называют это двойным балансом; эту идею можно найти и у
классиков либеральной мысли, например у Джона Стюарта Милля, Алексиса де
Токвиля и Бориса Чичерина.
В реальности, однако, например в России и не только в ней, мы наблюдаем
массовые искажения этих отношений. Меритократии, конкуренции, креативного
разрушения нет, а рост есть. Такой рост ведет к демодернизции, и это один из
моих тезисов. Другой тезис, который не удивит читателя, состоит в том, что
такой антисовременный рост основан на сырьевой зависимости. Третий тезис – в
том, что такое развитие ведет к массовому искажению ценностных суждений и
поражению самой способности производить такие суждения. И, наконец, последний
тезис состоит в том, что либеральное наследие и его высшее проявление –
институциональная экономика – не содержат средств и понятий, на которых может
быть основана критическая теория демодернизации. Так что эти понятия надо
искать и развивать самим.
Понятие демодернизации не вполне ново[2] и все же
мало разработано; если demodernization
поискать через Google, первое что вы получаете – demonization.
Демодернизация и правда ужасное явление, но я не собираюсь его демонизировать.
Моя гипотеза в том, что демодернизация, происходящая в России, отчасти связана
со структурными, хотя и решаемыми, проблемами ресурсного государства, а отчасти
определена внеэкономическими мотивами, условно говоря – политической волей
правящей группы.
Думаю, многие знают песню «ДДТ» «Когда закончится нефть». Тогда, поет Юрий Шевчук,
все наконец станет хорошо:
Когда закончится нефть,
Ты будешь опять со мной.
Когда закончится газ,
Ты вернешься ко мне весной.
Мы посадим опять леса и устроим
рай в шалаше.
[…]
И страна заживет на своем родном
языке.
Рухнет вся безопасность
И зло завистливых глаз.
Нам будет легче дышать, когда
закончится газ.
В романе Дмитрия Быкова «ЖД» говорится о флогистоне, новом источнике
энергии, который обрушил нефтяной рынок и превратил российскую территорию в
пустыню, которую это изобретение лишило рыночной стоимости, а
других ценностей она и до того не производила; на этой земле вымирает коренное
население, вынужденное питаться нефтепродуктами[3]. По дурному кругу в стране идет бесконечная, бессмысленная гражданская
война между «либералами» (хазарами) и «силовиками» (варягами), которые в равной
степени остались не у дел.
В фильме Владимира Сорокина и Александра Зельдовича «Мишень» (2010) мы
видим иную историю, но со сходным результатом. Герой, министр недр, надзирает
за добычей некоего редкого металла; посещая шахты, он дарит четверть годовой
продукции этого металла своей жене. Но эта женщина ищет секрет вечной молодости
и находит его не в природном окружении, а в социальном наследии, в
фантастической конструкции советской постройки. Советское в постсоветской
России воспринимается как данное, а не сотворенное, как часть природы, как
естественный ресурс, что показал недавно на других примерах мой коллега Илья
Калинин[4]. Мы еще
вернемся к этой мысли, а пока проследим за женой министра. Не найдя вечной
молодости, она терзает мужа до тех пор, пока он не уходит со своей должности и
не превращает свою шикарную виллу в убежище для бездомных и место для оргий.
И даже в жанровой коммерческой ленте Александра Войтинского и Дмитрия
Киселева «Черная молния» (2009), сделанной по образцу американского «Железного
человека» (2008), повторяется тот же центральный сюжет: юный герой находит
суперсовременную технологию в старой советской «Волге». Обретенный советский
секрет позволяет ему победить постсоветского олигарха, который бурит недра под
Москвой, чтобы добыть желанные ресурсы, невзирая на то, что город со всем его
никому не нужным населением обрушится в бездну. В последних кадрах, запечатлевших
столицу после желанного избавления от олигархии, два бомжа – типические
продукты новой эпохи – возвращают себе человеческий облик, занимаясь «бегом от
инфаркта», как то и рекомендовали советские газеты (кстати, тоже по образцу
американских) в 1970-х годах.
Все эти дистопии показывают обреченность социального мира, основанного на
эксплуатации природных ресурсов, коррупции верхов и одичании низов. В
результате падения спроса на традиционные ресурсы (появление нового источника
энергии в виде флогистона) или их истощения добывающая экономика в изложенных
выше историях заканчивается бомжатником. Даже у романтического Шевчука, «рай в
шалаше» – это все равно бомжатник. На характерном языке бомжатника ту же
ситуацию описал не так давно Альфред Кох, в прошлом председатель Комитета РФ по
управлению государственным имуществом, который, собственно, и проводил роковые
сделки 1990-х годов, а ныне – блогер:
«Вот так мы встали с колен. И
стоим, пока не повесимся. Мы – лишние на этом празднике жизни. Для нашей власти
население – это помеха между ней и нефтью. Идеал для власти – они плюс
бесправные гастарбайтеры и нефть, нефть, нефть, газ, газ, газ... Милый,
уважаемый, любимый, проклятый Запад! Изобретите же, б…дь, что-нибудь, чтобы без
нефти обходиться! Спасите нас! Сами обосрались по полной программе! Они нас со
света сживут. Это точно. Под наши же собственные непрерывные аплодисменты»[5].
В течение 2000-х Россия, и особенно Москва, надувалась богатством;
благодаря чудесным механизмам сырьевой зависимости, потребление росло в течение
почти всего десятилетия, когда страна деиндустриализировалась, человеческий
капитал разрушался, а незаработанные деньги вводились в экономику через прямые
или непрямые выплаты государства населению. Но рядом и поверх этого сырьевого
благополучия по кадрам и страницам российской культуры ходит, как Марксов
призрак по Европе, образ бомжа. В нем суммируются старинный страх нищеты,
воспоминания об ужасах советского голода и террора и, наконец, бесправные
мигранты, всегда находящиеся в поле зрения российских потребителей, которых они
обслуживают. От Koxa до Сорокина, от «Черной молнии» до «Мишени» критические
интуиции российских авторов недалеки от анализа английской экономики XVIII века, сделанного в знаменитой
книге Карла Поланьи «Великая трансформация»
(1944)[6]. Отразив
опыт и первой промышленной революции, и Второй мировой войны, Поланьи создал
историю капитализма, в которой ключевой фигурой был не изобретатель или
предприниматель, а паупер. Поланьи показал, как огораживание общинных земель и
государственное перераспределение доходов от шерсти в пользу бедных, так
называемое законодательство Спинхемленда, вело к обнищанию и одичанию
населения, его пауперизации. По своему смыслу английское слово «паупер» похоже
на новорусское «бомж».
Согласно знаменитой формуле Чарльза Тилли, европейские государства
формировались по принципу «институты в обмен на ресурсы»[7]. То есть
суверен формировал институты, такие, как парламент, в обмен на согласие народа
предоставлять ему ресурсы, например налоги или рекрутов. Однако разные ресурсы
имеют разные политические свойства и обмениваются, соответственно, на разные
институты. Либеральная экономическая мысль не делает различия между стоимостью,
порожденной трудом, и стоимостью, состриженной с овец или выкачанной из земли.
Эти два вида стоимости обмениваются на рынке, но разница между ними огромна.
Один вид стоимости зависит от человеческого капитала и умножает его; другой не
зависит от человеческого капитала и его обесценивает. Все фирмы есть институты,
подчиняющиеся правилам, и институциональная экономика описывает эти
универсальные правила. На деле, однако, правила, по которым развиваются,
например, нефтяные корпорации, отличаются от правил, по которым развиваются
фирмы, занимающиеся образованием. В таком случае характер институтов не
является нейтральным по отношению к содержанию их деятельности и к природе
потребляемых ресурсов, а напротив, – ими определяется.
Политэкономически современность можно определить через соотношение знаний и
ресурсов на единицу стоимости. Знание бесконечно, а ресурсы конечны. Признанием
этого факта, конечности природных ресурсов, современность отличается от
предыдущих эпох – века Просвещения, эпохи географических открытий, времен
колониальной экспансии и научного прогресса, времени завоевания космоса. Тогда
мир рос на памяти поколений, от маленькой Европы до пределов земного шара,
который казался бесконечным, а потом до просторов колонизируемой Вселенной.
Наука открывала все новые способы извлечения энергии и использования сырья,
или, иначе говоря, роста продуктивности. В XXI веке этой экспансии пришел конец, который
переживается как ощущение сырьевого проклятия: пагубной зависимости
национальной, а впрочем, и глобальной, экономики от ограниченного сырьевого
ресурса. Между тем, история показывает, что сырьевые зависимости кончались не
истощением сырья, но появлением технологий, которые делали данное сырье
избыточным и ненужным.
В моей книге «Внутренняя колонизация. Имперский опыт России» я рассказываю
историю первого сырьевого проклятия в русской истории: зависимости
новгородского, а потом и московского государства от пушного промысла[8]. Эта
история поучительна многим, и в частности тем, как по-разному кончались эти
сырьевые зависимости. Когда в Англии овечья шерсть заменила беличий мех в
качестве массового средства сохранения тепла человеческого тела, экспорт серой
белки из Новгорода рухнул. Позже рухнул и московский экспорт соболя, но по
другой причине, связанной не со спросом, а с предложением: ресурс истощился,
соболь был выбит. В России наступило Смутное время, а в Англии – индустриальная
революция, связанная с завозом из колониальной Америки нового сырья, постепенно
вытеснявшего шерсть, – хлопка. Мы видим в этой последовательности (мех, шерсть,
хлопок) то, что источником сырья могли быть очень далекие земли, такие, как
русская Сибирь или американский Юг, а могла быть и сама Англия, в которой овцы
превращали «песок в шерсть», а бедняки превращали шерсть в одежду. Эта ситуация
привела, как показал когда-то Поланьи, к Великой трансформации, становлению
торгово-промышленного капитализма. Частью этого процесса была внутренняя
колонизация, процесс одичания низших классов, с которыми высшие классы
обращались как с экзотическими туземцами. Мы видим из этого исторического
примера, что ресурсы бывают разные, возобновляемые, как овечья шерсть, или невозобновляемые,
как собольи меха, – хотя верно и то, что использование любого природного
ресурса, даже возобновляемого, как шерсть, ведет к необратимым и часто очень
дурным изменениям природной среды. Мы видим и то, что использование любого
ресурса требует специализированного знания и что от меха к шерсти и потом к
хлопку удельный вес знания растет. Использование меха и даже шерсти было
возможно без промышленной революции, но ее потребовал хлопок.
Разные виды естественных ресурсов имеют разные характеристики: не только
физические, химические и географические, но и политические, а значит – институциональные.
На важном примере эта тема раскрыта в недавней книге Тимоти Митчела, который
описывает политические различия между двумя видами ископаемого топлива – углем
и нефтью[9]. Уголь
традиционно добывается около своего потребителя, его редко перевозят на большие
расстояния по суше или по морю. В эпоху каменного угля, показывает Митчелл,
шахтеры обладали серьезной властью; шахтерская забастовка могла парализовать
региональную экономику. Романтизация шахтерского труда, массовой работы в
условиях риска и взаимопомощи, вела к марксистской идее пролетариата. Добыча
угля проложила путь к «углеродной демократии» (carbon democracy), классовой борьбе и, в итоге, к
гибкому политэкономическому балансу между трудом и капиталом. Нефть, напротив,
в основном добывается в далеких и экзотических местах. Это жидкость, и ее легко
транспортировать, но длинные трубопроводы или огромные танкеры несут большие
риски. Для добычи и транспортировки нефти, обслуживания вышек, насосов и
танкеров нужно очень мало людей. В России считается, что 2% населения вовлечены
в нефтегазовый бизнес, который приносит около 15% валового продукта и на 60%
формирует бюджет страны. Работая в далеких анклавах и имея специальные навыки,
эти люди не связаны с основным населением страны. Забастовки на нефтяных полях
бывают редко, а если они и происходят, их никто не замечает. Зато безопасность
нефтяных полей и труб является важной и трудной задачей. Цена нефти сегодня
определяется именно расходами на безопасность добычи и доставки, а не
себестоимостью и транзакционными издержками. Если в угольной экономике ключевой
фигурой был шахтер и основной угрозой была забастовка – в нефтегазовой
экономике центральной фигурой является охранник и главной угрозой является
терроризм.
Именно поэтому персонал безопасности, или специалисты по насилию, занимают
верхние позиции в нефтезависимой экономике. В идеальном варианте такая страна
превращается в нефтегазовую корпорацию, которая осуществляет прямые поставки
сырья внешним потребителям, отвечая за безопасность добычи, транспорта и
экспорта. Но так не получается. В стране живет много народа, который мешает
этой конструкции. Две трети газа и одна четверть нефти, добываемой в России,
расходуются на внутреннее потребление; правительство ищет пути сокращения этих
расходов. С точки зрения государства, живущего экспортом нефти, само население
является излишним. Это не означает, что люди должны страдать или умирать,
государство будет заботиться о них, но только в таких формах, в каких оно само
захочет. Вместо того, чтобы быть источником национального богатства, население
превращается в объект благотворительности со стороны государства.
В важных книгах Дарона Асемоглу и Джеймса Робинсона, которые формируют
новый канон постинституциональной экономики, проводится различие между
экстрактивными и инклюзивными государствами[10]. В
экстрактивном государстве военная элита и трудовое население разделены
культурными барьерами. Элита собирает свои доходы с трудового населения,
рутинно применяя насилие, и с помощью того же насилия охраняет себя от смешения
с собственным населением. Примером является российская экономика середины XIX века, основанная на крепостном
праве: элита и крестьяне разделены сословными границами, но при этом зависят
друг от друга, потому что без крестьян не было бы частных благ – таких, как еда
и доход, а без элиты не было бы общественных благ – таких, как безопасность. В
инклюзивном государстве подобных расовых или сословных границ нет. Элита
формируется на основе принципов меритократии и непрерывно меняет свой состав
так, чтобы обеспечивать творческий труд всего общества. Это две разные системы
жизни; как демонстрируют авторы, только одна из них, инклюзивная, обеспечивает
долговременный экономический рост. Я предполагаю, что сырьевая зависимость
формирует третий тип государства, который остался у Асемоглу и Робинсона не описанным;
я называю его супер-экстрактивным. В таком государстве элита оказывается
способной эксплуатировать натуральные ресурсы, например меха или нефть, почти
без участия населения. С помощью своих сверхдоходов и тоже при минимальном
участии населения эта же элита обеспечивает внешнюю и внутреннюю безопасность.
Супер-экстрактивное государство собирает свои средства не в виде налогов с
населения, а в виде прямой ренты, поступающей от добычи и торговли естественным
ресурсом. Это могут быть ясак, процентные отчисления, таможенные пошлины или
дивиденды госкорпораций, но важно понять отличие этих поступлений от налогов,
которые производятся творческим трудом всего общества и, соответственно,
подлежат контролю со стороны этого общества. А что же население? В супер-экстрактивном
государстве население становится избыточным. В этом кардинальное отличие от
обычного экстрактивного государства – такого, как крепостная экономика
имперской России, где элита жила другой жизнью, чем население, но при этом
всецело зависела от его эксплуатации. Избыточность населения в
супер-экстрактивном государстве не означает, что элита непременно уничтожает
население или что последнее вымирает за ненадобностью. Напротив, государство
делает из населения предмет своей неусыпной заботы, опеки, поддержки… и
контроля.
Так как государство извлекает свое богатство не из налогов,
налогоплательщики не могут контролировать правительство. Асемоглу и Робинсон
построили интересную теорию, согласно которой элита, собирающая налоги,
находится в непрерывном торге с налогоплательщиками, которые всегда требуют
более справедливого перераспределения общественного богатства. Элите всегда
грозит революция; чтобы избежать ее, элита уменьшает свои требования,
рационализирует расходы, производит больше общественных благ и так далее. Так
вместо революции происходит модернизация. Важно, что революция – это игра с
нулевой или даже отрицательной (потому что революция разрушает ценности)
суммой, а модернизация производит новые ценности, от которых может быть лучше
всем – и элите, и народу.
Но в супер-экстрактивном государстве, которое имеет источники дохода, не
зависящие от налогов и налогоплательщиков, эта теория, возможно, не работает.
Здесь элита зависит не от труда населения, а от цены на продаваемый ресурс,
которая определяется внешними силами. Такое ресурсозависимое государство
формирует сословное общество, в котором права и обязанности человека
определяются его отношением к основному ресурсу. Принадлежность к
военнo-торговой элите становится наследственной, как в сословии или касте. Хуже
того, она натурализуется, представляется как традиционная и неизменная часть
природы, как это свойственно расовому обществу. Из источника благосостояния
государства население превращается в предмет его благотворительности. В таком
обществе формируется особого рода сословный, моральный и культурный тип,
который успешно осуществляет гегемонию над другими группами людей. Иван Грозный
назвал этих людей опричниками, потом они назывались как-то иначе, например
чекистами. Чтобы отразить не только политэкономические, но и гендерно-психологические
черты этого человеческого типа, я называю его «петромачо».
Во всех супер-экстрактивных случаях народ зависит не от собственного труда,
а от благотворительности, оказываемой или не оказываемой ему элитой. Обе
стороны в таких обществах зависят от внешних сил, и торгуются они не между
собой, а с кем-то другим – может быть, с Богом. Ведя к возрождению разных видов
экстатической религиозности, например ислама или православия, эта ситуация
вновь оказывается активным врагом современности. Только религиозно-националистический
язык может объяснить судьбоносную случайность, которая наделила одни страны
избыточными ресурсами и обделила ими другие страны. Не понимая источников
своего необычайного благосостояния, но чувствуя свои отличия от всех остальных,
соотечественников и иноземцев, супер-экстрактивная элита непременно
вырабатывает мистико-националистическую идеологию избранного народа. Сырьевой
национализм нужен и для того, чтобы различать между своими, на которых
распространяется государственная благотворительность, и чужими, которые не должны
ее получить (но при этом подвергаются прямой эксплуатации, как мигранты в
России). В перспективе элиты ее благотворительность лишь поддерживает
самосознание избранного народа. В перспективе населения эта благотворительность
неуклонно превращает людей в бомжей. Эти два мистических элемента
супер-экстрактивной элиты – необъяснимое богатство и невыразимая доброта – еще
дальше уводят ее от современности.
Механика этой новой русской системы серьезно отличается от советского
государства. По причинам чистой идеологии Советский Союз стремился подтвердить
свою технологическую независимость от Запада. Границы были закрыты, а машины,
знания и инженеры, нужные для эксплуатации сырья, должны были быть произведены
внутри страны. Наряду с военной конкуренцией с Западом этот идеал
технологической автономии объясняет значительные инвестиции, которые СССР делал
в науку и образование. Автономия, конечно, никогда не была полной. На рубеже
1980-х годов СССР должен был покупать произведенные на Западе трубы и насосы
для новых трубопроводов, простиравшихся от Сибири до Германии. В 1980-м Европа
и США отреагировали на советское вторжение в Афганистан бойкотом московской
Олимпиады и отменили поставки газового оборудования. Перестройка началась немного
позже. Однако советская автаркия (опора на собственные силы и технологии)
привела к накоплению многого из того, на что постсоветская супер-экстрактивная
элита опирается как на еще один чудный, данный Богом ресурс[11].
Постсоветские романы и фильмы непрерывно издеваются над этой зависимостью от
прошлого; к примеру, в начале фильма «4» Ильи Хржановского по сценарию
Владимира Сорокина (2004), герой торгует в Москве мясом, замороженным еще в
советское время, а в «Мишени» секретная советская технология используется в
роли философского камня, рецепта постсоветского бессмертия.
В России есть две группы населения, которые особенно страдают от сырьевой
зависимости. Это интеллектуалы, с одной стороны, и женщины, с другой. Именно
поэтому эти две группы и статистически, и символически доминировали в
протестном движении последнего времени. Один из авторитетных специалистов по
нефтяному проклятию, Майкл Росс, показал, что в странах Ближнего Востока
сырьевая зависимость имеет гендерный аспект. В ряде стран женская занятость
была значительно выше до начала нефтяного бума, потому что этот бум закрыл
несырьевые предприятия, например текстильные фабрики, которые давали работу
миллионам женщин. Нефтедобывающие страны богаче своих соседей, у которых нефти
нет, но женщины имеют работу, доходы и права в этих более бедных странах[12].
Равенство женщин, которые имеют особое отношение к производству человеческого
капитала, в медицине, образовании и так далее, конечно, часть современности. Их продолжающееся и усиливающееся неравенство в условиях российской
сырьевой зависимости – еще один механизм демодернизации.
Именно конечность природных ресурсов, например
нефти, определяет их высокую цену в XXI веке. Но прирост
знания бесконечен, и потому знание используется все больше, а стоит все меньше.
Таким образом, модернизацию можно еще определить как создание все большей
стоимости с использованием все меньшего количества природных ресурсов.
Стоимость создается, экономический рост продолжается, но ресурсы замещаются
знанием, природная среда – человеческим капиталом. Ресурсы, например нефть, все
равно нужны, определенное количество природных ресурсов есть даже в iPhone. Однако стоимость iPhone складывается из
знания, труда и материалов, и мы знаем, что бóльшая ее часть приходится
на долю знания. Материалы, из которого сделан iPhone, разные редкоземельные элементы, очень дорогие. Но их там так мало,
что, покупая iPhone, мы платим именно за
знание, вложенное в него, а не за его материальную составляющую. Это знание
есть производная от человеческого капитала: в каждый iPhone вложено столько-то образования, которое получили его создатели;
столько-то медицинской помощи и прочих социальных услуг, которые сделали их
энергичными, творческими людьми; столько-то транзакционных издержек (а они
велики), которые нужны для того, чтобы отобрать создателей iPhone, мотивировать их креативность, поощрить их социабельность и все
остальное, что нужно для создания iPhone. Короче говоря,
модернизация состоит в том, что человеческий капитал вытесняет – по объему и по
значению – все остальные виды капитала, а образованные, работящие, креативные
женщины и мужчины отправляют смешных, надутых петромачо на свалку
истории, где они подлежат утилизации на предмет извлечения ресурсов,
впитавшихся в их тела и души. Демодернизация начинается и кончается обратными
процессами: умножая капитал, сырьевое проклятие делает ненужными и труд, и
знание.
[1]
North D.C., Wallis J.J., Weingast B.R. Violence and Social Orders: A
Conceptual Framework for Interpreting Recorded Human History.
[2] Григорий Явлинский в свое время
говорил о демодернизации примерно в том же значении, см.: Явлинский Г. Демодернизация. Современная Россия,
экономические оценки и политические выводы. М.: Эпицентр 2003; пользовался
этим понятием и Владимир Рыжков (www.newspb.ru/allnews/370849/). В близких значениях
этим понятием пользуются демограф Андрей Подлазов (http://nonlin.ru/node/462) и историк Андрей Портнов (http://net.abimperio.net/node/18270). Кирилл Рогов недавно
писал о контрмодернизации как личном проекте Путина: www.novayagazeta.ru/politics/3811.html.
[3] В своем романе Дмитрий Быков
колеблется между двумя возможными пониманиями флогистона: как альтернативного
ресурса типа сланцевого газа (добыча которого потребовала многих творческих
изобретений, пока не известных в России) или совершенно нового и пока
неведомого источника энергии, типа энергетического Интернета. Об этом и других
аспектах романа «ЖД», см.: Липовецкий М., Эткинд А. Возвращение тритона: советская
катастрофа и постсоветский роман // Новое литературное обозрение. 2008. №
94.
[4] См.: Калинин И. Ностальгическая модернизация:
советское прошлое как исторический горизонт // Неприкосновенный запас. 2010. № 6(74). С. 6–16;
[5] Цит. по: http://himmelfarb.livejournal.com/322431.html.
[6] Поланьи К. Великая
трансформация. Политические и экономические истоки нашего времени. М.,
2002.
[7] Tilly
[8] Etkind A. Internal Colonization: Russia’s Imperial
Experience.
[9] Mitchell T. Carbon Democracy: Political Power in the Age
of Oil.
[11] О парадоксальной связи между
конструкциями «советского прошлого как культурного наследия» и «советского
прошлого как ресурса модернизации» см.: Калинин И. Ностальгическая
модернизация…
[12] Ross
M.L. The Oil Curse:How Petroleum Wealth Shapes the Development of Nations. Princeton: